Сергей Бирюков. Под музыку Вивальди…

Литературная учеба. – 1984. – № 3.

Слово – молодым,
Слово – о молодых

Сергей БИРЮКОВ

ПОД МУЗЫКУ ВИВАЛЬДИ…

«…Вчера получил твое письмо, в котором ты – в ответ на мои сомнения – пишешь: «Время такое, что все любят Вивальди и Баха. Любить классику считается признаком хорошего тона. Но я тем не менее люблю Баха и Вивальди. Культура в наше время неизбежно тиражируется, а это вовсе не означает, что она с такой же неизбежностью усваивается…»

Двое спорят: один доказывает, что глагольная рифма – чушь, а другой эту же рифму превозносит как самую лучшую. Это идет такой спор.

Я работал в газете и попросил знакомую актрису написать воспоминания. Она ответила: «Как я могу что-то писать, когда не прочитан весь Шекспир!» Нужно ли читать всего Шекспира?

Андрей Белый писал о фикции «всезнания». Но он же говорил, что знание начинается с осознания. Маяковский просил студентов, занимающихся в лингвистическом кружке, объяснить ему, что такое оксюморон. Шутка, если ее повторить несколько раз, перестает вызывать смех.

Отрицание может быть видимым (явным) или скрытым. Отрицать могут и продолжатели, которые уничтожают завоевания предшественников разжижением. На базе видимого отрицания сформировалась группа футуристов. От лозунга «Бросить… с Парохода современности» многие шарахаются до сих пор, хотя уже доказано, что лозунг был формой эпатажа. Троп был воспринят буквально, а до этого и после никому не приходило в голову обсуждать, как может явиться «шестикрылый серафим».

Футуризм не был волюнтаризмом в чистом виде. Он возник как реакция на усталость постпушкинского метода. Позднее сформировалось Общество изучения поэтического языка – ОПОЯЗ, вышедшее из недр русской классической филологии. Люди, входившие в него, были наследниками университетской мысли мирового уровня. Они сумели увидеть «новое зрение» Велимира Хлебникова. Увидели, как через отрицание открываются новые грани классики.

Пушкинский герой Евгений Онегин, как видим, был просвещенным человеком, но не мог отличить «ямба от хорея». Пушкин снижает образ. Маяковский «не знает», что такое «оксюморон», но знает наизусть роман в стихах, он как бы становится Онегиным в жизни. А позднее издает программный журнал «Леф», где печатаются статьи будущих крупных филологов, собирает у себя в комнате-лодочке московский лингвистический кружок.

Знаток агеографической литературы – Николай Клюев придумал маску мужичка, которая привязалась к нему надолго, тем более что широкая публика не знала до последнего времени его стихов. А они были такие (цитирую по альманаху «Поэзия» № 32, 1982, см. также вступительную заметку С. Волкова):

И не веткой ли Палестины
Деревенские дни цвели,
Когда ткал я пестрей ряднины
Мои думы и сны земли,

Когда пела за прялкой мама
Про лопарский олений рай,
И сверчком с избяною Камой
Аукался Парагвай?

Два маляра приходят к даче поэта С. Городецкого красить забор, а покрасив, идут на кухню и читают стихи. Городецкий делает открытие, он открывает Есенина. Эту историю рассказал давным-давно В.Б. Шкловский. У него же о том, как 3. Гиппиус смотрела сквозь лорнет на валенки С. Есенина и спрашивала: «Что это за гетры на вас надеты?» А он отвечал: «Это валенки».

Всякого рода маски, будь то смазные сапоги, поддевка, или желтая кофта, или сатиновые нарукавники – своеобразный пережиток, юродство как средство самозащиты и защиты идеи. Средство древнее. До поры до времени оно спасает, пока не выдают стихи.

Нарочитый антиэстетизм и универсальное уничижительное «где уж нам дуракам, чай пить» – лишь два способа выражения одного и того же. И лишь немногим дано знать, что «мужичок» играет на рояле Эдварда Грига и читает Вердена и Гёте в подлинниках. Это материал для биографов.

Но времена бывают разные. Символисты не скрывали своей ориентации на культуру, а декларировали ее. Бывают периоды, когда и молодому поэту надо декларировать. Может быть, сейчас именно такой период.

Тут как-то все совпало в последние десятилетия. Поэтический прилив в шестидесятые годы, споры о традициях и новаторстве, новое открытие поэтов первой половины XX века. Все это двинуло тех, кто подрастал, к истории литературы и общей истории. Тут как раз переиздаются в разного рода «памятниках» и вне серий критики, которые раньше и в программах филфаков попадали только в обзоры. Тут начинают говорить о философии и эстетике. И тут же находится отрезвляющий голос, например, Л. Аннинского или И. Золотусского, голос чуть ли не прямо от имени Льва Николаевича Толстого, бежавшего от эстетики, как от ладана. Начинаются разговоры о нравственности и скромности. Сказать о себе – я скромный, и ничего не знаю – значит получить индульгенцию на всю оставшуюся биографию.

Дело доходит до того, что наконец Сергей Залыгин в «Литературной газете» специально обращает на это внимание. «Неуверенность симпатична, но в меру, – говорит он. – Не играйте на этой симпатии. Много потеряете. Говорят: а вот Толстой… Но Толстой-то сначала вон что сделал, а потом засомневался. А не наоборот».

Забота писателя напрямую стыкуется с читательской заботой. «Критики, всерьез занимающейся проблемами эстетики, все еще маловато. Чаще затрагивается тематика, проблематика, а художественная специфика при этом опускается совсем или подменяется социологическим исследованием или сводом афоризмов. Вот почему книги авторов структурального направления, например Ю. Лотмана, расходятся с такой быстротой, а литературоведческие книги, случается, лежат годами. И это при нынешнем книжном голоде!.. Привлекает критика уровня В.Б. Шкловского», – пишет читатель в ответе на вопросы анкеты журнала «Литературное обозрение».

Любопытный пример приводит Д. Урнов и тут же его комментирует: «Однажды мне удалось провести такой социологический опыт. Читателя, который держал перед собой «Осень патриарха», я спросил: «Нравится?» – «Еще бы!» – «А что нравится?» – «Философия и мастерство». Неспецифический ответ – вот что поразило. Представляете себе, чтобы человек, прочитавший «Войну и мир»… заявил, что ему понравилась в этой книге философия истории или мастерство, с которым… Да рядовой читатель прежде всего вспомнит, как Наташа танцевала на своем первом балу или как погиб Петя Ростов… Попробуйте вспомнить нечто подобное из книг Гарсиа Маркеса, и, мне кажется, у вас ничего не получится».

В данном случае я тоже как бы провожу социологический опыт, только в роли исследуемого выступает литературовед, который прочитал много книг, в том числе таких, какие «рядовому читателю» и недоступны, потому что не переводились. Я вполне его понимаю, литературовед устал, ему хочется сцены первого бала. Почему бы ему не понять читателя, который жаждет мастерства и философии в современной литературе, а не одних только запоминающихся эпизодов. Дело, однако, вовсе не в эпизодах, а в элитарном подходе к искусству: вроде того, что – мы устали, а вам зачем…

В ответе на уже упоминавшуюся анкету «Литературного обозрения» читательница написала: «Почему нравится именно Чехов? Меня привлекают прежде всего его стиль, язык, какая-то трогательная нежность в изображении героев». И далее: «Мне кажется, критика мало обращает внимания именно на художественную сторону литературы». Еще один читатель пишет: «Из критиков особенно ценю Бахтина, Лотмана, Лихачева».

Читатель – потенциальный писатель, если он даже пишет для себя. Такого читателя-писателя – Белкина – открыл Пушкин.

Молодой литератор – человек в основном читающий или слушающий. Он должен пройти обжиг культурой. Это аксиоматично. Но и аксиомы должны стать достоянием всех.

На занятие в литературную студию, которую я сейчас веду, пришел гость – литературовед Борис Николаевич Двинянинов – издатель, комментатор стихов П.Ф. Якубовича в Большой серии «Библиотеки поэта», автор многих работ о его творчестве, в том числе книги «Меч и лира», знаток древней русской литературы (известны его работы о творчестве С. Есенина в связи со «Словом о полку Игореве»). Беседа со студийцами ученый начал со слов: «В литературу надо идти сквозь литературу. Культура поэта всегда обнаруживается в стихе. Словарь «Слова» стал словарем Есенина. А он ходил в крестьянских поэтах, от сохи. Я просмотрел программу Спас-Клепиковской школы, в которой учился Есенин, и оказалось, что объем преподавания древней литературы сильно превышает тот объем, который включают нынешние программы филфака». Мы говорили в тот вечер о культурном багаже Якубовича, о значении образования и воспитания, о среде, о влияниях…

***

Мне почти удалось избежать горластых поэтических сборищ. Было не до того. Я занимался кино, театром, журналистикой, нужно было растить сына, заботиться о хлебе насущном. В юности работал на заводе и почти ежевечерне репетировал в молодежной театральной студии, где спектакль весь – до последнего гвоздя – делался своими руками. Режиссер А.Н. Смирнов однажды похвалил меня за то, что я нарушил мизансцену — подошел к столу и отодвинул стакан от графина, чтобы не позвякивал при каждом шаге по сцене. Зрителей и артистов раздражало это дребезжанье, а когда стакан был отставлен, все облегченно вздохнули.

В стихах тоже случаются позвякиванья. Нужно чуткое, натренированное ухо, чтобы услышать, где дребезжит. Но если в спектакле можно что-то поправить по ходу, то в стихотворении приходится исправлять до выхода в печать. Поэтому существуют редакторы. Только в 17 лет можно быть вполне уверенным, будто все, что ты пишешь, – гениально.

Из прописных истин вспомним, что Пушкин прошел школу сочинительства в лицее, Ломоносов тоже ее проходил в славяно-греко-латинской академии, Блок по образованию историк литературы, есть хорошая книга Н. Харджиева и В. Тренина «Поэтическая культура Маяковского», которая тоже напоминает, что гении и таланты не растут из земли, как грибы.

Из менее избитых примеров следует вспомнить, что дали русской литературе кружок Станкевича или студия, организованная К. Чуковским при Доме искусств в Петрограде. «Мне хотелось, – пишет Корней Иванович, вспоминая это время, – чтобы культурная молодежь, распыленная по комиссариатам, могла бы хоть на краткое время быть в обществе писателей, книжных, культурных людей, чтобы она, кроме разговоров о пайках и картошке, могла бы слышать и другие речи». Можно написать целое исследование о «людях устной культуры», бескорыстных создателях среды. Причем есть интересные прецеденты, скажем, книга Л.Я. Гинзбург «О психологической прозе» (1977 г.), где рассматривается на базе большого куска из XIX века среда, в которой рождались не только литераторы, но и литературные герои.

Дарование как можно раньше должно получить направление. Но вмешательство в текст воспринимается болезненно, и чем позже, тем острее. «Платон мне друг, но истина дороже». Говоря истину, рискуешь потерять друга. Это от непривычки общения и от того, что вместо истин говорятся часто глупости. К глупостям всякого рода и толка настолько привыкают, что уже и не мечтают услышать ничего иного. Когда молодой поэт читает в рецензиях на свои стихи, слышит в устных высказываниях одни только глупости, когда он видит, что человек писавший, говоривший даже не сделал попытки понять его систему, а только судит со своей колокольни, этот молодой поэт вспоминает пушкинское – «Ты сам свой высший суд». И на этом все может кончиться.

Мне несколько раз крупно повезло. В восемнадцать лет, занимаясь самостоятельно историей русской литературы начала XX века, я вступил в переписку с другом Василия Васильевича Каменского, литератором из Перми – Савватием Михайловичем Гинцем. Ему в то время было за шестьдесят, он работал над монографией о Каменском, которую я потом прочитал в рукописи. Савватий Михайлович не дожил нескольких месяцев до выхода книги, стоила она ему дорого. Дружба с С.М. Гинцем стала одной из самых светлых страниц в моей жизни. Савватий Михайлович был первым критиком моих стихов, помог поверить в себя в трудные минуты, тактично, не поучая, давал он жизненно-литературные уроки. На протяжении шести лет я постоянно ощущал его сердечность, хотя мы были связаны только письмами и встречались лишь однажды.

Позже мне довелось испытать труд и радость общения с людьми, упоминание имен которых может быть расценено как хвастовство. Скажу только, что во многом благодаря такому общению мне удалось сохранить идеализированное отношение к художнику, к его работе. Во всех случаях, если речь шла о моих стихах, я видел понимание, даже при несовпадении наших точек зрения. Но эти люди знали автора. Несколько же лет назад я получил письмо от поэта, который, не зная автора лично, прочел стихи. Все это письмо – и по тону, уважительнейшему, и по стилю – было очень «несовременно». Я читал стихи этого поэта, меня увлекала его глубокая баритональная интонация, но никогда бы не мог предположить, что встречу такое понимание.

Александр Поп в «Опыте о критике» писал:

Сужденья наши, как часы: чужим
Никто не верит – верят лишь своим.
…Пусть учит тот, кто сам любимец Муз,
И тот хулит, чей не испорчен вкус.

И еще:

Одни лишь препирательства, не суд,
Таланту мало пользы принесут,
А критика в помощницы нужна
Ему, как мужу верная жена.
(Перевод А.Л. Субботина).

Но при чем здесь советы Попа? Во-первых, при том, что они очень точны. Во-вторых, именно Поп был освоен русскими поэтами лучше других английских авторов XVIII века, и даже, как отмечает исследователь, именно с него началось знакомство с английской поэзией, переводили его Херасков, Дмитриев, Карамзин, Жуковский. У Пушкина мы найдем немало общего с его английским коллегой. Вот строки из «Опыта о критике»:

Слова «Зефир прохладою дышал»
Родят строку «он листьями шуршал»…
(Читатель ждет уж рифмы р о з ы;
На вот возьми ее скорей!) – заметил Пушкин.

…Так вот, меня поразило, что стихи были прочитаны. В письме было несколько советов, они относились именно к этим стихам. Замечания же касались неверно взятых пот. Мой критик предлагал не править, а заново пережить состояние, в котором было написано стихотворение. Это был разговор по существу, артистическое прочтение. Слово «артист» так же, как и слово «художник», имеет широкий смысл. Арт – искусство. Артист – владеющий искусством.

У нас укоренилась твердая привычка делить литераторов на поколения. Действительно, у ровесников, скажем, сегодняшних 30-летних немало общего в биографиях, но судьбы у всех разные. В слове «поколение» ощущается значение временности. Было – есть – пройдет. Работа в искусстве не временная работа не одного поколения.

Зачисление по разряду «молодой поэт» оказывается не столь уж безобидным. С одной стороны, «молодого поэта» учат все кому не лень, с другой – ему прощаются издержки возраста, с третьей – он вроде бы еще не имеет права говорить от самого себя, а должен говорить как бы от лица поколения.

Все это порождает либо иждивенчество, либо совершенно уродливые формы самовыражения. И только в случае особой стойкости характера и стойкости культурного фундамента не порождает ничего такого – человек просто пишет и не печатается. Я хочу обойтись здесь без имен, тем более что имена ничего не скажут широкому кругу читателей.

Эта проблема, как мы все понимаем, не сугубо личная. Лавина стихов, обрушившаяся на читателей, все более и более отдаляет, отучает их от поэзии, дезориентирует входящих в литературу. И сейчас, когда интенсивно осваивается культура в историческом плане, новый культурный пласт выпадает из поля зрения, снова образуется разрыв.

Вопрос среды, культуры имеет не только исторический или субъективный характер. Из эволюционного процесса нельзя безнаказанно вырывать звенья. Нам говорят: Л. Толстой не любил Шекспира, Боккаччо. Но он их знал. В. Шкловский в своей недавней книге «Энергия заблуждения» показал, что означала эта нелюбовь. Можно процитировать пз стихотворения Маяковского «Надоело»:

Не высидел дома.
Анненский, Тютчев, Фет.

Но он их читал. Оттолкновение – это одно, а незнание – совсем другое.

Великий М.И. Глинка писал В. Стасову: «Вообще я могу сказать, что до сих пор я еще никогда не изучал настоящей церковной музыки, а потому и не надеюсь постигнуть в короткое время то, что было сооружено несколькими веками». Пишет в 1856 году из Берлина, менее чем за полгода до смерти. В это же время он изучает фугу, убежденный, что ее можно будет связать «с условиями нашей музыки узами законного брака».

Известен ответ Пикассо на вопрос – зачем он ездит на выставки новых художников: он хотел знать, не открыли ли они чего-нибудь, что он случайно забыл открыть.

Литературовед Н. Скатов в статье «Обновление хрестоматийности» («Литературная учеба», 1979, № 5), говоря о Тургеневе – редакторе стихов Некрасова, Фета и Тютчева, делает следующее замечание: «…если в первом на приведенных нами стихов Фета редактор не понял романтизма в его реализме, то во втором – реализма в романтизме. А ведь это были очень значимые, как показало дальнейшее развитие русской классической поэзии, завершившейся в символизме, симптомы. И кто знает, будь такие стихи вовремя внедрены в литературу, может быть, все это развитие пошло бы чуть-чуть другим путем». Можно спорить с этим предположением, но Н. Скатов прав — печатать надо вовремя. И все-таки там был Тургенев. Что же говорить о современном массовом редакторе, который заявляет поэту, что он принес не первую книгу, а сразу вторую, и говорит: «Принесите мне первую», а поэту-то за тридцать, может, он первую сжег, а не поспешил заработать на инфантилизме и телячьих восторгах. О редакторе, который напротив парафразированной строки из Тредиаковского, где есть слова «обло и озорно», пишет недрогнувшей рукой – «Ломоносов» (видимо, все, что до Пушкина, написал Ломоносов). Но это особая проблема, о которой со всей определенностью написал в своем письме в «ЛУ» (1982, № 2) поэт А. Испольнов.

Время постижения, обновления, проникновения. Режиссер Анатолий Эфрос признается: «…Я перестал быть убежденным, что красота только в неструганой доске, ибо эта неотесанность перешла к нам как бы в кровь. Она нас огрубила, овульгарила. Необходимый в свое время лозунг «антикрасоты» теперь иногда приводит к обыкновенной небрежности и отсутствию внутреннего изящества, без которого не может существовать художник». Я записывал то, что носится в воздухе, уже и записывается и говорится, в прозе и стихах.

Пишет Геннадий Калашников:

Их смысл порой нежданно горек,
и даже обжигают рот
слова изящных аллегорий,
слова отточенных острот.
Слог сдержан, без наивной прыти,
нигде не проскользнет смешок.
Все честь по чести, шито-крыто
и шило спрятано в мешок.

Может быть, стихи написаны давно, но они о нашем времени, о проникающей силе поэзии, даже сквозь строения, в которых «все честь по чести» с виду.

Вот, пожалуй, и все. Заметки подошли к концу. Пока писал, кое-чему научился.