Тони Тимченко. ReАнимация
на сайте «Электронная библиотека Тамбовской области»
Тамбов, 2004. – 32 с.
I.
***
Киты
тосковали-скитались
между Киевом и Китаем,
параллельные с облаками,
параллельными обтекаемые,
стекались.
А снизу казалось,
будто тучи друг друга глотали.
***
Петух, жизнью изжеванный,
делился с цыпленком опытом:
как чтобы зерна клеваны,
как чтобы куры топтаны.
А он, не в глазунье чудом,
в жизни — робкий и желтый,
смотрел, как красивы люди
и как черны сковородки.
И думал:
«Бедный, как мечется!
Чего ему все кукаречется?»
***
Покупал попугая.
Пугался.
Понимал — жена заругает.
Покупал, озираясь испуганно:
вдруг окрашены
перья искусственно.
Заходил сзади и спереди –
покупал человек нелюдя.
О жене вспоминал:
жалится — изумруды б ей
цвета жабьего.
Вокруг шеи ужей закрученных,
позолоченных да обученных,
обеспечивших счастье женино.
Только нет в продаже ужей уже.
Замолчит она — вроде жалко.
А сказать не умеет — жалит.
Покупаю с грехом пополам
эхо своим словам.
Кошкин дом
Где-то, где товаров навалом,
от дивана до сковородки,
отдавали котенков даром,
я одна осталась в коробке.
Я, быть может, капризна немножко,
но в дому моем неполадки:
в стенах ни одного окошка
и болят поджатые лапки.
Примяукаюсь к этой жизни –
подрасту к октябрю в кошку,
размету хвостом своим рыжим
в листья домик свой без окошек.
Бим-бом,
загорелся кошкин дом.
***
День застыл в рамке окошка
черно-белая панорама.
Хочется сочинять о кошках,
пока глаза как у них не станут.
День устал — уголки свернулись.
Завернулся в небо ночное.
Кошки с крыш в квартиры вернулись.
Попьют молока и глаза закроют.
Кто-то взрослый — картинки в клочья.
Перелистывает окошки.
Закрывает форточку на ночь.
Не вернется моя кошка.
***
Белая кошка играла
опавшими листьями.
Один –
бурым пятном к спине прилепился.
Будет кошка нарядной
встречать безлистый ноябрь.
***
А матерые волки
матерят
мою матушку
зато,
что мало
била
меня
по макушке.
А я – в веснушках –
как манная кашка
в песочную крапинку –
глажу
злых собачатин
за ушками.
Они в душах –
такие душки,
а под шерстью –
тоже веснушки.
***
Мужчина как обувная щетка
Страдает всеми болезнями почек.
Мужчина как обувная щетка –
Отец троих сумасшедших дочек.
Мужчина как обувная щетка –
Не бритый, а потому – не бледный.
Злой, жесткий, жизнью ученый…
Жалко его. Бедный.
***
Начальный день ноября украли.
У заплеванного стекла
ждала отправленья Мещанская Варя,
писала о том, что она здесь была.
А мне двадцать девять оставшихся
суток
предстоит думать о том,
школьница Варя иль институтка
и рада ли встречам с соседским котом.
Варит ли Варя вечером кашу,
моет ли Варя дома окно,
любит ли Варя родину нашу
или ей на родину — все равно?
Курит или сосет конфетки,
цветом каким глазки глядят,
носит шляпку или беретку…
И что ей сдался этот ноябрь?
***
Защита, как и очки, — на носу.
Он — почти кандидат наук и пижон
Под ручкой девочка на весу –
не знает, дурочка, падежов.
У него — научный эксперимент,
протекающий под кофеек и табак.
Почему-то в самый важный момент
он начинает склонять не так.
Она — смеется,
профессор — ругается,
а он –
еще не того нахватается!
***
Подростки напьются до одуренья,
Будут праздновать всю неделю
День согласия и примиренья –
Революции день рожденья.
Подростки выйдут на площадь ночью.
Будут чмокать, где нету света.
Им про солдат, крестьян и рабочих
Говорили — помнят. Но сколько лет-то…
Подростки утром пойдут с прогулок,
Штаны и руки висят бессильно.
Девчонка с косичкой из переулка –
Веселая, как молодая Россия.
И кто-то молча, а кто-то крикнет,
А кто — за косу… Разные люди.
Она за много годов привыкла –
Просто каждый по-своему любит.
***
В промокшей дымке плащей,
сердитый,
мир грозит ей своей смертью
и говорит, что в ее душе
пачкались самые черные черти.
Она молчит и котенком жмурится:
все равно ему непонятно –
даже на самых черных шкурах
заметны только белые пятна.
***
Рубашка тумана на фонаре
болтается почем зря.
И то, что кто-то глядит, любя,
рубашке — до фонаря.
Ей все — до и для
него — одного.
А ему рубашка
до себя самого.
***
В феврале веселые дворники
посыпают город веснушками.
В заоконном своем домике
загрустила открытка с Пушкиным.
Растекается — плачет.
Весна, значит.
***
Людям — глаза.
Кому — за стеклами,
а кому-то — без них резкие.
Дому напротив –
тысяча окон
и две тысячи занавесок.
Морщинками кирпичей улыбаясь,
стряхнув со лба голубей десяток,
он когда-нибудь
мне признается –
ему не нужны
две тысячи тряпок.
***
Небо — крышечка белая,
мир — банка стеклянная,
я – муха дебелая,
полудохлая, полупьяная.
Чудится, что за крышечкой
легче нашего дышится,
там из шелковых ниточек
ткутся новые крылышки.
Примерить бы поспешила,
да помню, хоть полупьяная,
как из яйца мушиного
рвалась в банку стеклянную.
***
Одна электричка
на два мира.
Багажные отделенья хранят
коробку зефира,
диски Земфиры,
кошачий космический сервелат.
А мне б из вагона –
в открытый космос,
башкой бы мерзлые шпалы считать.
Да только ждут гуманоид-кошка
и обреченные не летать.
***
Оно, недужное,
отражается в лужах,
обиженно дождится: отчего
ему положено
быть домом острожным
для трехликого одного?
У головы-земли –
безбрюхой,
безрукой,
безногой –
красивых деточек
длинноногих много
и некрасивых
тоже немало –
а всех
из глазниц луж рожала.
И небо в лужах –
отцами ненужными.
***
Утренний, похмельный, неумытый,
не одевшись – в облачном исподнем,
набивает дождь стихи сердито
на клавиатурах подоконников.
Кукол в окнах мониторов битых
спрашивает дождь, скрывая слезы:
почему же, несмотря на рифмы,
у него опять выходит проза?
Кончается.
***
Осенью
одевают рябины
аллергии красные
жизни красивой.
Стыдятся,
влюбчивые дубины,
а все равно –
хоть святых выноси.
***
Лопух –
он такой олух:
мягкий, вслух шелестящий,
новый –
стоит дождю пройти –
смеется
щербатым ртом –
дырявым листом –
ему – хоть трава не расти.
***
Треплется ветром листочек ветреный,
гвоздиком, как заколкой, к лобику:
пущу, мол, в дом одинокую женщину.
Только зачем ему
одинокая?
Так и тоскует.
А ветер
все в лоб целует.
***
Театрик сменило в два цвета кино,
спилил Буратино свой нос
откровенный,
белила украл из гримерки Пьеро
и пудрит мордашку до одурения.
Знает, что у него не получится
как у Пьеро – со слезами смоется…
А все равно: чихает и пудрится,
снова и снова — будто бы молится.
***
Внимательный Некто
никогда
не терял
ключей.
Поэтому дверь
всегда была верна
ему –
чуть заржавленному
и жизнью слегка погнутому.
Когда он
поворачивался и уходил,
она молча
ждала –
терпела, белела,
когда возвращался –
пела, скрипела,
несмотря на боль от пинков
и отпечатки подошв-синяков.
А иногда,
в замочной скважине,
он оставался на ночь:
и Некто не спал,
ждал и слушал
открытой двери
вздохи протяжные.
***
Не век Ольга княжила
вдовой волчицей спесивою.
Было – вязала из пуха лебяжьего
свитер для князя Игоря.
Счет петелькам спорился,
прыгали с солнца зайчики,
кололи пальчики Олюшке
про Святослава-мальчика.
Тогда бросала работу,
косой девичьей развязывалась
и катилась клубочком
беременным в руки князя.
Распухала-мягчела.
А князь, ошалев от счастья,
наматывал нити ее улыбок
на княжеские свои запястья.
***
Королева вчера целовала пажей,
пружинкой души дрожа.
Рвала жемчуга нашейных ужей
и катала по полу – не жаль.
Королева вчера была пьяна,
ломала головку в венце:
где взять чуланчик маленький
в огромном, как мир, дворце?
***
Поставщик цветов
ко двору Его
Императорского Величества
умножал гиацинты и розы
на любовниц Его количество.
И прятал, робко и неумело,
в садовой сторожке
цветов королеву.
Для нее, как ни любил,
он всегда умножал
цветы на один.
***
Мой ручной домовой рискованный
с носом из водопроводного крана
каждую ночь рассыпает по полу
арбузные косточки тараканов.
Я его называю гением.
И, говоря о его философии,
мы до рассвета до одурения
пьем от тоски почерневший кофе.
Постовой без свистка –
обломанный веник –
комнату выметет безучастно.
В небе повиснет рассвет-бездельник,
грязный, как две кофейные чашки.
Днем ручной домовой
не со мной.
***
Отец всегда прилетает чуть пьяным,
рассыпав звезд пару горстей.
Я знаю: в его большущих карманах –
подарки для послушных детей.
Мне не нравятся игры эти,
да и не нужно уже ничего.
Я слышала, как большущие дети
плачут в больших карманах его.
А мне была подарена
рыжая роба Гагарина.
И я за непослушание
отмываю доголуба шар.
***
Под электромагнитным тентом
несла старушка антеннку.
И от нее у бабушки
обозначились крылья бабочки.
Еще пару лет пути –
и улетит.
***
Пробуждались люди медведями,
продирали окна стеклянные,
почему-то в весну не верили,
говорили: «Зима — пьяная».
Говорили: «Все образуется»,
только не могли успокоиться:
почему в январе распутица
да за что им эта бессонница.
В зеркалах-витринах охотники,
победители-побежденные,
убегают под вопли города
под снега, в берлоги казенные.
На диваны на деревянные.
И на них им — скрипеть-плакать,
проклинать капель окаянную
и сосать невкусные лапы.
***
Шли мальчуганы браниться.
Их папаша неловкий
бросал им прямо на лица
вверх донышком сковородки.
Ур-р-р-а!
Новые фура-а-а-а!…
Поручив воронам своим
разносить тоскливые вести,
он замшелые рушники земли
расшивал неумелыми
белыми
крестиками.
Изредка дождик капал:
говорят, плакал.
***
Повстречала я на Советской,
по дороге в университет,
даму-струну, как Плисецкая,
в старинной юбке плиссе.
Она под углом девяносто
едва касалась асфальта;
и казались просто обносками
встречных барышень платья,
которые на Советской
глазели почти на Плисецкую.
***
Он вываливал пенопласт ведрами,
чтобы не засорять облака.
А бедный город дрожал бедрами
и плакал о том, что нет потолка.
А я, в городской цитоплазме мерзнув,
врала вдохновенно себе о том,
что мембрана крыши скрывает звезды,
а не в соседней клетке твой дом.
***
За тридцать холодных ночей иззяблись
и мечтают стать табуретками
мощные голеностопы яблонь
с тысячью маленьких лун на ветках.
Что им — желтым: светить да падать,
а тут — держи на себе планеты,
любуйся, как рассветы им дарят
туманов мохеровые береты.
Ветки намеренно опустивши,
яблони ждут: через неделю
станут веселые боги-мальчишки
прятать душистые луны в портфели.
***
Сегодня с утра
стаканы – горькие.
Давай, презирая ненужность зонтов,
рисовать под дождем
акварельками мокрыми
портреты бродяг
в одеждах богов.
Давай придумаем им по имени.
И, пока стаканы пусты,
давай подарим им синие-синие,
напрочь ненужные
неба зонты.
***
Складываю скупо
пальцы в твердый кукиш.
А в витрине — кукла…
Ты меня не любишь.
Небо в осень мчится.
Скоро все забудешь.
А у ней — ресницы…
Ты меня не любишь.
А у ней на щечке
маленькая мушка…
Ты не любишь. Точка.
Я твоя игрушка.
Я не из фарфора.
Я еще живая.
Ты не любишь. Горе.
Не нужна такая.
***
Город всю ночь терпел,
гулял-пел,
а поутру затих –
заплакал.
Капал
ветреный растеряша,
считал молодые стволики
детей своих потерявшихся:
под зонтами крон шатавшихся
захмелевших подростков
и, махавших зонтами,
на крепких ногах
алкоголиков.
***
покой
покой такой
будто нас уже нет
но мы
не умерли вовсе
восемь
дней в неделю
спрятанных сигарет
прядей с проседью
мне не дождаться
восемнадцать
восемьдесят
восемь
осень
***
Парады рады дышать намертво,
Когда струится иприт памяти.
И прёт парадовая эмпатия,
Как по газону, прёт по беспамятству.
За метром — метр, правда — за памятью.
Парады помнят, парады падают,
Парады плачут в скверах недужных,
Оспорив право на память душам.
II
***
Я вдыхаю тебя с робостью,
осторожным вдохом астматика.
Ты с другими задушишь простыни –
обвинишь меня в смерти романтики.
Характерная симптоматика –
пуповиной к жизни привязана…
Констатируешь смерть романтики,
не узнав причины диагноза.
Только я скучаю по прежнему
твоему жилью, по субботам…
Это просто аборты нежности.
Это просто предел абортов.
***
Битые тарелки.
Стекла в окнах битые.
Забетонь их в стенку
как любовь убитую.
Письмами, звонками,
быстро иль не быстро,
жди врача с руками
аккордеониста.
Хочешь иль не хочешь,
днем иль ночью длинной,
он тебе поможет
поцелуем в спину.
Он насыплет в руку
желтые таблетки,
соберет на кухне
битые тарелки.
Он пришлет по почте
бинт в большом конверте.
Он такой хороший –
он не хочет смерти.
***
Ты не был там.
Там мужчины в коротких брюках.
Там нет людей –
там живут только герои.
Там в квартирах телевизоры хрюкают.
Там спят ночами, даже вдвоем,
по трое.
Ты не был там.
Там не в моде морщины.
Там ждут суббот
и ненавидят субботы.
Там сыты обедом, а не духом единым,
там о любви вспоминают,
как об абортах.
Ты не был там.
Там удушливо тихо.
Там постоянно
ждут вчерашней войны.
И в коротких брюках
переступают лихо,
чтоб не упасть,
наступив на свои штаны.
***
Трехнедельная простокваша,
хлеб нарезан — крошки в горстях.
Поглядишь: как будто монашка,
а присмотришься – на сносях.
Спит твой дом, в фундамент обутый.
Твой уют – твоя глухота.
А у ней под черным тулупом
теплый мир для Сеньки-кота.
***
Степь грозила сухой полынью.
Шли по деревне худые толки.
Свои и пришлые говорили:
Кукушка завыла голосом волка.
Свои и пришлые намекали:
мол, пора собирать детишек –
слишком много накуковала,
слишком много на свете лишних.
А она выла ночами,
говорят – не могла иначе.
Волки с той поры замолчали –
чья тоска для ихнего плача?
Кем была, о ком голосила?
Говорят, будто между делом,
многих в землю в тот год сносили –
степь полынью сухой сгорела.
***
А тополя с июнем не повенчаны,
Но это не мешает им цвести.
И город, как оставленная женщина,
Не знает – в чью же сторону идти.
И вроде бы не первая история,
Да только тем больней, чем невпервой.
И дома грустный кот,
с утра не кормленный,
Да только больше некуда домой.
***
А котики летали
с балконов вертикально.
В наркотиков летательность
поверив как в летальность,
летали без труда.
А котики летали
и нас с тобой искали
как у планеты талию –
всё бестолку –
не знали,
что мы с тобою там,
где котики
летают
без наркотиков
за нами попятам.
Да.
Такая ерунда.
***
Я неделю на пять умножу,
разделю на десятилетья.
Нынче утром вернулась кошка –
ты проснулся и не заметил.
А у кошки дамская сумка
и ментоловые окурки.
И она постоянно шутит –
не снимать же с нее… шкурку.
У нее нет котов прошлых,
не мурлыкает, не рыдает.
А еще, кажется, кошка
арифметикой обладает.
Она знает, что ты не знаешь
о ее кошачьей природе.
Она дни в часы умножает
и минуты делит на годы.
***
Не пускали автомобили,
оставляли на пальцах двери.
О тебе плохое вопили,
а я шепотом — что не верю.
У тебя в дому, как и прежде,
априорные кофе с водкой.
Огрубевшая безнадежность
как грудастая эфиопка.
Мне под снегом бы –
нынче выпал…
Мне по снегу бы –
если б выжить…
Но асфальт будто слов кипы,
а они из под снега дышат.
Замолчать бы мне на неделю.
Просто ждать и падать, надеясь
черногрудую твою деву
моим снегом белым оденет.
***
Картину счастья
делят на части
ведомый кобель –
сильный, но кроткий,
девчонка толстая в подворотне,
те, кто, и те,
кого ловят.
Убиты, без вести, просто забыты –
таких только лентяи не обидит.
Картина счастья в шторах закрытых.
Картина счастья для тех, кто видит.
***
Синяя кошка на белом снегу.
Белые листья. Синие лапы.
Синий китеныш на берегу.
Синие слезы в море не капля.
Синее солнце село за мыс,
белый и дряблый, как подбородок.
Сильные мальчики с ветром дрались,
синие маечки в белых полосках.
Синяя кошка. Белая жизнь.
Жизнь, обеленная до равнодушья.
Синяя кошка прыгает вниз:
снизу, на белом, синее нужно.
Синяя кошка. След не видать.
Синяя кошка вымыла лапы.
Будет по белому кошку искать
тот, кто боролся с ветром когда-то.
Синька прольется в белую ночь.
Утро влетит и стекла расколет.
В синие лапы вымажет дом
прямо от подоконника.
***
Спи.
Ничего не бойся.
Все плохие тролли
стали хорошими,
все хорошие – уже спят.
Спи.
К нам прилетит ангел.
Он умеет рисовать акварельками
то, что тебе приснится.
Спи.
Я сварю для него шоколада
и попрошу нарисовать счастье.
А ты –
спи покрепче.
Ничего не бойся.
Он хороший –
Он согласится.
***
Расскажи,
мы давно с тобой не говорили,
без упреков в идиотизме и детскости:
за что повесили фонари?
Или сами они повесились?
***
Черная, будто пепел, соль
сыпет на клавиши.
Мой котенок давно болен
и не скоро поправится.
Мой котенок – веселые лапы,
глаза колокольцами.
Я что заболел виновата
и что боль не кончится.
Он теперь – грустный, серьезный,
а то – проказничал,
и со стула так виртуозно
прыгал на клавиши.
Он болеет не первый год,
но не состарился.
Мой котенок – он не умрет
и не поправится.
***
Уверь себя, что боль непогрешима.
Одень ее в белейшие одежды.
Когда летит неотвратимо мимо
твой детский мяч — зачем тебе надежда?
Закрой глаза: незрячие — нежнее.
Рукой — касаться, а глазами — лапать.
Почувствуешь: становятся синее
белейшие больничные халаты.
Прости себя. Прощать тебя устали
которые не ощущали телом
как выступает белое на алом,
как выступает алое на белом.
***
Живу с семью мужчинами:
один — одет подругами,
второй — все метит в спину мне,
другой — не хочет в губы.
Четвертый пьет по-черному,
а пятый — ходит мимо,
с шестым — боль обрученная,
седьмой — не мой мужчина.
Их пальцы ночью кажутся
гиперболами-спичками,
и я хочу у каждого
найти по три отличия:
по локтю,
по сединке ли,
по Гоголю на полке ли –
живу с семью мужчинами –
семижды одинокая.
***
У меня есть женщина — с крыльями,
у меня есть женщина — толстая,
у меня есть женщина — сильная,
безо рта и гипсоволосая.
У тебя есть женщина — странная,
у тебя есть женщина — светлая.
Девочка с улыбкою рваною,
череда конфет с сигаретами.
У нее зимой будет холодно,
у нее весной будет паводок,
летом у нее будут проводы,
август не ее будет свадебный.
У нее есть женщина — с крыльями.
У нее есть женщина — странная.
И зачем друг другу две сильные,
если только обе не ранены?
***
Мне снился ты на белой террасе.
Рядом Саша твоя кричала:
«Арбуз, абрикос, апельсин, ананасы…»,
смеялась и повторяла сначала.
Где-то снизу звучали люди –
о них несбывшихся сожаленья.
Ты плакал. Кровью падала клюква.
Внизу собирали ее на варенье.
Потом: терраса была пустая
и, как на порванной киноленте,
мотался кадр, воздух хватая:
размятая клюква в белой тарелке.
***
Там затянет в лед
Старый новый год.
Люли-люли.
Там меня не ждут.
Там никто не ждет.
Там не любят.
Там живут грачи.
Там река молчит.
Лёли-лёли.
Стылым январем
в лютом серебре
по дну ходят.
***
Челентано
чашечка чая
чужой чемодан встречают
человек
заплачет
нечаянно
зачем-то
не замечают.
***
Ты мой палачик,
белый халатик.
В моей палате
пахнет салатом.
В моей палате
странные гости:
мне не знакомы,
я им — и вовсе.
Ты МОЙ палачик –
их не обидишь:
на новоселье
выпьешь и выйдешь.
Ты мой палачик,
слепенький мальчик:
вижу — не видишь,
что я не плачу.
Те, что в палате,
тоже не видят:
там уже после –
там не обидят.
Я была прежде.
Выбрось халатик.
Не отстираешь.
Спи, мой палачик.
III.
***
Опущусь на дно,
потону в беде.
Стало солоно
в питьевой воде.
Дурой ивою
развяжу банты,
наклонюсь к ручью,
где напился ты.
Обернется боль
в две твоих руки,
ветки вытянет
из моей башки.
Ведьмы ль ссорились,
бес попутал ли –
в ледяной беде
волос спутался.
Ни завыть, как выпь,
ни поднять лица –
больно тянет вниз
из ветвей коса.
Не клонись к ручью,
не смотри на дно,
ты не пей за мной –
больно солоно.
У моей беды
бережок крыльцом.
Из воды глядит
лунное лицо.
***
В горницах чисто девичьих,
не знаю, в сколькоэтажном,
живет твоя королевишна
с шуршащим именем Саша.
Ей город все кажет норов
и строит дурные мины,
когда без тебя Новоселов,
Островского и Затинная.
И он без тебя мается
и якает — резок, звонок.
А где-то шуршит, как платьице
одной из ее сестренок.
По совести — не по жалости:
Ты поезжай, пожалуйста.
***
Там, где мы не будем с тобою счастливы,
там, где мы не будем с тобою вместе,
там, где нас нет,
не под нашим небом
родятся и полюбят другие.
А мы спим
под ладошкой мира,
под одной из сложенных в мир ладошек,
и мечтаем во сне,
чтобы нам приснилось
где мы не будем с тобою счастливы.
***
Нарисую стене веки,
чтобы плакать могла вволю.
Стало боли во мне тесно,
поделюсь со стеной болью.
Нарисую стене губы,
нарумяню щеки до глянца.
Нарисую — чтоб, когда туго,
было вдоволь чем задыхаться.
Нарисую овал криво,
по нему распушу пряди,
чтобы изредка можно было
торопливо по ним гладить.
…Катит голову в сон комом.
А с утра глаза нехмельные
поглядят: карандаш сломан
да кругом зеркала немые.
***
Здесь никогда не будет
просто счастливых,
только несчастные
и обезумевшие от счастья.
Здесь никогда не будет просто красивых,
только уроды и замечающие уродство.
Здесь никогда не будет просто людей,
только боги и отрицающие богов.
Скажи,
почему любовь
живет именно здесь?
***
Героиновое гестапо
генерирует
гиперсилу:
гравитацию,
гон этапов
и гнилую
правду
насилия.
Героиновое небо –
заколоченное, глухое.
Героиновую землю
обмотали
гирляндой
герои.
До грыжи в земле пробовать
обогнуть под токами проволоку.
***
Мама пьяно выла от муки
про то, что у ней родились три суки,
про то, что неласковы и безучастны,
про то, что их несчастьем несчастна,
про то, что все им отдавала…
Мама выла.
Я подвывала.
***
Пришел ко мне врач –
очками наружу –
сказал, что вылечил
лучших блядей,
советовал –
душ успокоит душу,
судил о несчастности
частных идей.
Ушел от меня –
вовсе не глядя:
глазенкам в очках –
вечные сны.
Видимо, доктор, лучшие бляди
чем-то иным
были больны.
***
Три мальчишки
с одной восьмилетней бестией,
с чертятами на глазном дне,
по причинам, мне неизвестным,
ногами били меня во сне.
Потом надевали рубашки белые
поверх грязных пальто.
Мне глаза утирали. Им перья –
не пальцы –
были даны на то.
***
У бога есть два белых халата,
один — в кровавых пятнах заката.
Видимо, я сама виновата,
а вовсе не снег такой косолапый.
Просто вчера приходил доктор:
забраковал для полетов спину,
стряхивал елочную махорку
и наливал, чтоб не плакать, спирта.
***
Господь придумал для каждого горе –
старался (не спится ему ночами!):
От кожи Адама пахло морем
и мыться он не хотел в Иордане.
Мерзла нимфетка дебелая — Ева,
так, что дрожала облачность ляжек.
Давала матросам сто яблок обеденных
за тепло их спин и тельняшек.
А на маленьких фотографиях,
пожелтевших от пыли песочной,
девочки улыбались и плакали
оттого, что море — заочное.
***
На улице Мяуковского
тихим листом осенним
ляжет на подоконнике
мой мягколапый Сеня.
— Сень — сень, наступила осень,
давай у нее попросим:
чтоб раны — в шрамы,
чтоб весело,
чтобы новые кисти,
чтоб было платье обещанное
цвета опавших листьев,
чтоб приходили к Сене
гости по воскресеньям…
На улицу Мяуковского
смотрит он с подоконника:
то ли просит у осени,
то ли думает — стоит ли?
***
Мир умирал, когда
хоронили любовь.
Мир умирал,
не гася огней —
поминальных свечей любви
возлюбленной.
Мир умирал.
Она лежала –
белый
кусочек
мыла,
чистый,
как совесть,
с детской
лукавой прожилкой
мраморной…
Кто-то бежал
за нашатырем
и солью –
чтобы ему
легче не стало.
А мир умирал.
И млечная
«Скорая помощь»
летела,
мигая
комет глазами,
которые
гибель миров
в себе отражали.
Летела,
ревела
щекасто
по-бабьи
дебело
и попусту одурело
луна.
И кто бы знал,
что мир
умирал,
оттого что
хоронит любовь.
***
Жили в городе вдовушки,
Углем чернили бровушки.
Зачастила невдовая
Грусть-тоска чернобровая.
С ней обедню не выстоять,
Горниц с ней не повымести.
Ей бы — кто поречистее
Да на ком больше милости.
Жили в городе любушки –
Те, кого не сосватают.
Под венчальными вьюгами
Все красоты проплакали.
Любят любушек заполночь,
А поутру — не можется.
Зачастила проклятая
Верная бездорожница.
Жили бабоньки в городе,
Каялись, что обабились.
Спотыкалась я около,
Охала я да маялась:
Брови будто бы вдовые,
Бездорожье недевичье,
Горе бабье погорилось…
И к какому подворью мне?
***
Прости мне мои руки –
За то, что они не крылья,
Не антрацит вороний,
Пером синий и сильный.
Прости мне мое утро,
Прости без тебя время;
Прости, что вороны живут
Триста лет
И об этом жалеют.
И все орут оголтело,
Глушат,
Как мир рушат,
Только так неумело…
Прости мне мою душу.
***
Я всем совру,
что снова уехала.
Рассвет
будет горчить миндально.
Я завернусь
в клетчатый плед,
который сплела
из наших свиданий,
и…
действительно уеду
неведомыми поездами,
вне расписания, —
наверное, в Данию:
с грустящими сказкоплетами
улыбаться над мирозданием.
***
Водки осколки колки
и ты вернешься не скоро.
Тоскует на кухне общей
по весне Паустовский.
А на клеенке — скользко,
и он — вовсе не школьный;
и где-то напрасно варят
черный до трезвости кофе –
жалко: остынет только –
ты вернешься не скоро…
Растекаются горькие
прямо по Паустовскому.
Скользко.
***
Утром пойдет снег,
и ты останешься дома.
Кажется, мы знакомы,
хотя не виделись век.
И нелепо как будто:
Вместо тебя
утром.
Снег.
***
Раскиданы мысли,
как редкие чумы
по тундрической голытьбе.
Любить тебя так,
чтобы не думать,
а попросту жить о тебе.
***
С утра был дождь.
А значит –
грязные пятки.
Ты — не ждешь,
а я
топаю
взад –
вперед –
крестообразно –
по-разному…
И пятки — грязные,
потому что
с утра –
дождь.
***
Почти как дельфинья спинка на карте
место, где нам не бывать вместе.
Все остальное — на что-то похоже, —
но нам не бывать там вместе тоже.
***
Включи сумерки.
Время сущее
в них растворится.
Включи сумерки.
Исподшляпицы-лица
людей с твоей улицы
ромашковеют.
Включи сумерки –
и я к тебе,
и будто бы умерли
дни, где нас нет.
Включи сумерки.
***
Солнце садится.
Мерзнут мосты.
Воздух как спицы.
День after ты.
***
Сзади идет ледник,
неизбежный, как сон.
Жизнь – вертлявый турник:
сзади – со всех сторон.
Сзади идет весна –
неприступные льды.
В них догонит война,
в них догонят гробы.
И оглохнет вода,
а не пьющий ее.
Ты – кристалл в клетке льда
и чужое – твое.
А внизу подо льдом
с молоком теплые плошки
и глядят пятый сон
повсеместно русские кошки.
***
Холодный кофе…
Жизнь – дешёвая закусочная.
За столиком на двоих
Сидят трое,
И каждый претендует
На единственную салфетку:
Один за нею тянется,
Другой — берет ее,
А третий вытирает ею разлитый
Холодный кофе…
Теперь я знаю –
Понимание убивает.
***
Спеть дуэтом
с давеча битым ветром
о том,
что удары берёз –
хлёстки.
Спеть.
Никому не нужны слёзы
третьего лишнего –
дождя.
Ветер и я.
И только ночами
за перегородкой
я вспоминаю,
как с подбородка
моего
ты собирал
дождинки –
слезинки
давеча битой
Иринки.
Пока ты спишь.
Часы на стенке рядом с нами.
Им приказала темнота
Мигать зелёными глазами
Давно сбежавшего кота.
Проснёшься утром. Смоешь смело
С себя налёт вчерашних бед.
На утреннем невинном снеге
Лежит кошачий свежий след.
***
Где-то далеко
мы тоже есть.
И если так,
то пускай уж –
вместе,
счастливые оттого,
что знаем:
где-то далеко
мы тоже есть…
***
Если дни, как стихи, свяжутся
не только слезливо-осенние,
уеду в твое Рязанское княжество
с обязательными улицами Есенина.
И там, забыв о бутусовских
пророчествах поминально-свадебных,
буду слушать исчерна русские
плачи твоих Ярославен.
Весна
В приемной
дождем дрожит,
выплакивая
вопрос:
где взять
партий пять
чулок
в полосочку
для берёз.
***
Глупо: у ангелов – крылья…
А что же делать с руками?
У них – спины дельфиньи
с лопатками-плавниками.
Как у тебя.
На палубе корабля
я
зря.
Ему в другие моря –
где ты не будешь давать
тонуть его якорям.
Жизнь.
Рыжая дворовая собака,
в глубине глазниц
слезится память.
Хватит лаять.
Дай хоть напоследок
за ушами
рваными
погладить.
***
Айболит в отпуске.
Храни его господи.
Айболит заслужил и отдыхает.
Айболит в отпуске,
на мятых простынях,
пропахших общим табачным дыханьем.
Айболит в отпуске.
Инвалид — в госпиталь.
В больничном листе будто бы в нотах.
Айболит в отпуске.
Звери заброшены
и выхрамывают на нечётных.