Владимир Руделев. «Боец съел коклету…»
Голос Притамбовья. – 1998. – 7 февраля.
Владимир РУДЕЛЕВ
Блокнот писателя
«БОЕЦ СЪЕЛ КОКЛЕТУ…»
(Еще раз о войне)
Война раздавила мои первые каникулы. В тот теплый июньский день, когда первый листок упал сраженный не то ветром, не то шумом репродуктора, я узнал, что бывает неотвратимая и внезапная беда. Какая-то шибко идейная дама успокаивала, говорила, что это провокация, что немцев уже повыгнали всех за отеческие пределы. Голос Молотова по радио, глухой, прерывистый, все поставил на место. Война есть война, надо было быть ко всему готовым.
Мы жили в Рязани, убежав в 1937 году из Ельни, где арестовали нашего родителя. Отец, впрочем, вернулся из тюрьмы в 1938 году и приехал к нам, но был с нами недолго: в 1941 году его призвали, он был интендантом и служил под Тулой. А Рязань стали бомбить, впрочем, не слишком обильно. Рядом с нашей улицей на древнем Валу стояли зенитки, они палили дружно и громко, но самолетов не сбивали. В саду мой дед Алексей Федорович вырыл убежище, обнажив, как я узнал позже, культурный слой начала XIII века. Слой этот был весь в черепах и битой глиняной посуде. Века встретились и поплакали друг над другом.
Бабушка моя Варвара Прокофьевна в убежище не ходила («гребовала»), сидела «в дому» и пряла шерсть в потемках. Я боялся не столько бомбежки и зенитного лая, сколько самой войны, пришествия немцев в Рязань, вообще – изменений жизни, которая мне казалась сладкой и доброй, несмотря на муки, которые мы вынесли после ареста отца.
Отец приехал в Рязань вместе с другими командирами-интендантами, у которых были семьи в Рязани, на пяти полуторках, когда наш богохранимый град уже опустел, отправив в эвакуацию всех счастливцев. Нам ехать было некуда, мы готовились к худшему. И вдруг – строительный батальон № 616, в котором служил отец, решили сбросить из Тулы на Урал. Зачем, я не знал, но был рад, что нас берут с собой и даже машины прислали за нами.
Ехали долго и тяжело, переправляясь и через Оку (на пароме), и через Волгу (по первому льду). Проехали Муром и мордовские места, зимой уже оказались под Казанью, в Свияжске. Здесь я и другие ребята из нашего обоза заболели корью. Нас ждали, но потом мы уже ехали поездом, в холодном дачном вагоне, прицепленном к товарному составу, – до самого города Краснокамска.
Нас поселили в двухэтажном домике, кругом доживала век тайга (мы ее проворно переводили на дрова), а за водой на салазках ездили на Каму. Вода была чистая, вкусная. За Камой виднелись редкие домишки, откуда приходили к нашим соседям строгие окальщики-охотники. Они приносили ягоды, картошку, табак, мясо – уносили боевые патроны (это видели все, но молчали…); пули рубили на дробь, порох сыпали в охотничьи гильзы, даже капсюли выпиливали и вставляли в те же гильзы. Получался охотничий патрон.
Отец часто приходил со службы домой понурый и изрядно подвыпивший. Ночью он тихо шептал матери, что так дольше жить не может, что немцы вот-вот Москву возьмут, а он тут на Урале, что со склада, которым он заведует, все тащат (и комбат, и старший политрук). Ему пригрозили: поднимет шум – снова окажется в лагере. После Нового года отец вместе с двумя своими близкими товарищами все-таки отпросился в действующую армию.
Новый год, впрочем, мы встретили еще в дороге, а в Краснокамск прибыли, когда елки уже валялись на свалке. Я хорошо помню Новый 1942-й. Мы проезжали через Уральские горы.
Это было мое первое свидание с Природной Красотой, такое пылкое, жуткое. Огромные ели росли словно на небе – так они были высоко от нас, внизу, рядом с нами, тоже были ели, но они не казались столь божественными и недосягаемыми… Впрочем, может быть, это были не ели, а сосны, потому что в вагон к нам принесли под Новый год именно сосну, пахнущую морозом.
А в Краснокамске я быстренько настроился ходить в школу. Никто из других ребят со мной в школу не ходил, я встречал их позже (старше меня и ровесников) — всех классом или двумя ниже. В школе было много местных чалдончиков и приезжих беглецов-сирот. Один из них, золотушный Тимоша-побирушка, сидел со мной, но ничего не писал и книжку не открывал. Учительница велела нам придумать предложение, и вдруг Тимоша забился, задергался: «Я, – говорит, – я придумал предложение!» Учительница вызвала Тимошу. «Боец, – сказал Тимоша и облизнулся глубоко и громко. – Боец съел коклету…» Учительница не стала исправлять тимошину речь. Она тоже глубоко облизнулась и поднесла платочек к глазам.
Что значила эта тимошина фраза, я скоро узнал. Отец отбыл в город Свердловск на краткосрочные курсы для переучки на стрелка. Мы стали доедать последнее и – голодать!
Помню, как соседка-комиссарша спросила нашу мать: умеет ли она делать из картошки крахмал. «Умею, умею», – сказала мать торопливо. Она перетерла картофель, испросив для нас выжимки, а крахмал поднесла соседке. Та долго еще допытывалась, нельзя ли что-нибудь дельное из выжимок сделать. Потом сдалась, а мать нам испекла оладьев. Слаще этих оладьев я ничего в жизни не ел! Бывало, когда жил уже и работал в Оренбурге, а в Рязань приезжал в гости, говорил матери: «Мама, пожарь мне оладушков, какие ты в Краснокамске жарила…»
***
В феврале 1942 года мы поехали назад в Рязань. В Свердловске я последний раз виделся с отцом. Он был одет в прежнюю свою шинель, но ремень был без портупеи, по-курсантски. Тяжелый наш путь, с пересадками и отставаниями от поезда, описывать не буду. Опишу только некоторые встречи в дороге. Прежде всего – обилие раненых в левую руку солдат («бойцов»), взрослых и вовсе ребятишек. В уборной я слышал иногда рассказы о том, как стать раненым в левую руку. Я удивлялся, воспитанный патриотом отцом, и приходил в ужас. А еще в ужас меня приводили беженцы-ленинградцы, худые, как призраки, тихие, покорные, молчаливые. Им в дороге давали гороховый суп и кулеш. Все это отчаянно пахло и было недоступно, как далекое мирное время, которое, казалось, уже никогда не вернется.
В Рязани голода не было. Пока что. Но город бомбили, немцы были совсем неподалеку, в Михайлове. Из Михайлова к нам приходил знакомый еще по Ельне пекарь Батов (бабушкин друг), он как-то ухитрялся «вертаться» в Михайлов, но эти хитрости ему стоили жизни. Немцы пронюхали про батовские связи и расстреляли бабушкиного друга.
С фронта приходили письма от отца – обилие писем и красивых открыток. Отец умел и любил писать, перечислял всех родственников и знакомых, одаривал приветами и пожеланиями. По условным словам мать догадалась, что отец был на Западном фронте, в Смоленской области. Она слушала сводки и плакала, понимая, что оттуда не возвращаются…
В начале сентября я получил назад свое письмо отцу – с наклейкой «Выбыл в госпиталь». Я схватил письмо и побежал в сад. Сентябрь был теплый и щедрый на овощи-фрукты. Я подумал, что отец скоро вернется без руки или ноги. Ну и пусть! Зато живой. Почтальонша, вручившая мне возвращенное письмо, почему-то не уходила, а стояла у калитки и ждала, когда я вернусь из сада. Я понял все. Не было госпиталя и отнятой руки-ноги. Была похоронка: «геройски погиб, сражаясь…» Так начались мои сиротские годы.
***
В день, когда мы получили похоронку об отце, мать работала на «трудовом фронте», убирала свеклу в пригородном совхозе. Она пришла и в горе упала на постель – в рыжем своем поношенном плаще. Бабушка не велела матери плакать навзрыд, а стала учить ее тихо лить слезы, причитая. Они плакали вместе, вдвоем, жена и мать, красиво, по-русски. В горе тоже надо быть красивым. Позже, через три года, я слышал, как бабушка плакала и причитала одна. А случилось это вот как.
Из плена вернулся ее старший сын Александр Алексеевич, ленинградец, моряк. У него была дочь от первого брака и вторая жена, которая падчерицу в блокаде не уберегла. В конце войны мы искали жену и дочь старшего бабушкиного сына, моего дяди, которого я никогда не видел. Жену нашли, и она к нам приехала. Ну, а дочь, Тамара, в блокаде умерла. Дядя Саша вернулся из плена больной туберкулезом. Бабушка отходила его, исцелила собачьим жиром. Наш гость повеселел, стал возить детей на санках, всех задарил простенькими подарками: ремешками, цепочками; мне подарил кожаные перчатки. Хороший был человек, страдалец. И вдруг ему запретили жить в Рязани. Нельзя было ни в Ленинграде, ни в Москве, а теперь – в нашем городе. Уехали они с женой в Винницу, и там дядя Саша умер. Бабушка плакала по нем по ночам, а я не понимал диких правил истязания вернувшихся из плена героев. И сейчас я этих гадостей не понимаю и понимать не хочу. Всем, кто в советских лагерях служил, выдали ордена и высокие пенсии на всю жизнь, а умертвленных понапрасну пленных и вспомнить добрым словом не желают. Нет, не кончилась Великая Отечественная, если памяти на всех не хватает, не говоря уж о месте в земле и заботы о могилах.
Весь род наш иссяк в Великую Отечественную, все мужчины погибли или умерли, иные, правда, вовсе даже глупо, как, например, брат бабушки Семен Прокофьева Лебедев. Он не был на войне по причинам какого-то легкого увечья. И стал Семен Прокофьевич ездить по городам кое-что продавать да обменивать. Наверное, кто-то и это должен был творить, но власти так не размышляли: погиб Семен Прокофьевич в лагере. Сгинул. И снова я слышал бабушкин плач: она младшенького-то братца вынянчила после смерти отца с матерью. И своих сыновей вынянчила. И внуков.
От дочери Надежды был внучок – мой тезка, Владимир. Я бабушку умолял: не называйте братика Володей, ведь не могут быть братьями носящие одно и то же имя. Бабушка вдруг рассердилась: «Полно тебе суеверия разводить. Было в нашем роду такое, обходилось!» Я был старшим и, заболев в 14 лет перитонитом, конечно, не мечтал выжить. Но выжил. И братец мой Володя возрос, стал военным, женился, попал на Дальний Восток. Погиб на Даманском полуострове… Война не кончилась в 1945 году. Пророческие слова побирушки Тимоши так и звучат в памяти: «Боец съел коклету…»
Оставшись один в нашем роду, я должен был обзавестись сыном. Но рождались дочери. Две из них, впрочем, народили мне двух внуков – Михаила и Александра. В силу разных причин (той же войны!) внуки мои не очень знаются с дедом. Бог им судия и их матерям. Но я молюсь, чтобы этих дивных жителей Планеты не заглотила война. Я думаю, что война себя изжила. А она все еще идет и, не дай Бог, превратится в такое, за что будет стыдно всем живущим на Земле.
Великий русский ученый Николай Сергеевич Трубецкой открыл закон оппозиций. В оппозиции только один элемент несет положительное значение, а второй равен нулю, значения не имеет. Трубецкой обосновал свой закон звуками языка. Но закон этот всеобщ. Нулевыми могут оказаться огромные полчища книжных томов, целые народы, цивилизации, даже Вселенные.
Не дай Бог, нам оказаться такой нулевой Вселенной.
***
Отец погиб в деревне Занино Темкинского района Смоленской области. Там его и похоронили, как я услышал позже, прямо в окопе. О месте гибели отца мы узнали из письма комбата Ястребова, который не погнушался нам ответить, когда, получив похоронку, мы написали письмо на полевую почту в надежде, что вышла ошибка. Не было ошибки. И сам комбат Ястребов вскоре погиб, но он даже и похоронен не был. Его имя я прочитал недавно в списке погибших, которых отыскали следопыты вот только что…
День Победы в Рязани праздновался пышно и людно. Мне было 12 лет. Бабушка окрестила меня и мою сестру Валю (прямо после гибели отца!) в церкви; мы стали православными христианами. Но атеистическая школа быстро ассимилировала нас, запретив крест и молитвы. Сестра и мать еще молились на ночь, а я читал «Дон Кихота Ламанчского», мечтал о Дульсинее Тобосской. На победном празднике долго бродил по залитым светом улицам, радовался и еще надеялся, что отец не погиб.
Через некоторое время к нам пришел один из краснокамских друзей отца хохол Хвостиков. Он был в орденах и погонах, долго стучался в нашу дверь, а я не слишком спешил, сидя во дворе, подойти к нему. Наконец, он сам подошел ко мне, видно, узнав. «Где Георгий Алексеевич Руделев?» – спросил он. «Нет Георгия Алексеевича, – ответил я. – Погиб под Смоленском в 1942 году. Хвостиков сник, заплакал незримо, ушел, не простившись. Больше не приходил.
Возвращались поседевшие военные отцы (они служили в основном далеко от фронта). Мы же, сироты, с завистью смотрели, как наших сверстников лупят выжившие их родители. Нас лупить было некому, хотя и было, за что… Мать, узнавая о моих проделках в школе, только падала б обмороки и громко рыдала. Мне было жалко ее, но остановиться в своем падении я не мог: крал, прогуливал уроки («закалывал»), врал, матерился. Но – много читал и уже писал стихи.
Возвращения с фронта наших соседей были подчас очень интересны и – драматичны. Жила рядом с нами тетя Соня Горячева (позже – Попова, наконец – Розина). В 1945 году вернулся ее муж Петр Розин. Перед войной его посадили в тюрьму за растрату. Из тюрьмы он попал на фронт, писал письма своей жене Сонечке о полученных в боях наградах, в числе которых, помню, был даже орден Славы. Сонечка всем рассказывала о подвигах мужа. Она была доброй и шустрой женщиной, прекрасно заговаривала бородавки у ребят. Мужа, как она говорила, у Бога вымолила. Но – уберечь не смогла. Пошел ее Петенька вновь работать бухгалтером – и снова растрата. Сонечка возвращается с дежурства, а Петенька в петельке висит: во второй раз в тюрьму не захотел!
Еще одна наша соседка Зоя Григорьевна Чернышева потеряла на войне мужа и сына. Родом она была из Самары, там встретила и полюбила своего мужа Николая Николаевича, нашего дальнего-предальнего родственника. Он был юнкером, и его повезли расстреливать в поезде смерти. Среди расстрельщиков был некто Василий Иванович Чапаев, давний друг Николая Николаевича. Он его и спас, и был «друг Коля» начфином у Чапаева. С финской войны Николай Николаевич вернулся живой, еще и дорогие подарки привез, а в Отечественной сгинул сразу, пропал без вести. Ничего о нем известно не было. Сын Зои Григорьевны Георгий (Жоржик) водился со шпаной, был парень отчаянный, учился в Пехотке. На войне тоже сгинул. И бедная Зоя Григорьевна ни за мужа, ни за сына ничего не получала до смерти. Умерла она в 60-е годы от инсульта. И вдруг оказалось, что Жоржик – герой, что он воевал в партизанском отряде, выполняя самые трудные задания, умер от ран…
Я носил жоркины обноски, читал его книги. В 16 лет мне подарили его часы. Упокой, Господи, душу убиенного раба Божия Георгия и всех православных христиан, погибших на войне в 1941-1945 годы и позже скончавшихся от ран. Помоги, Господи, всем оставшимся без отцов в эти годы, испытавшим и голод, и холод, горькое сиротство и унижение от тех, кто отсиделся в тылу и теперь трясет ботвесами под красными знаменами на лживых митингах, где только на словах поминают убиенных, а на деле их стараются поскорее забыть.
Я помню первых пленных немцев возле нашей школы на Старом Базаре. Они делали что-то вовсе ненужное: ровняли древние рязанские валы, засыпали мое любимое Карасево озеро, что было между южным валом и Лыбедью. Не было у нас к ним злобы. Носили немцам хлебца и табачку. Они нас одаривали значками и орденами, красивыми карандашиками, расческами, почтовыми марками, Молодая наша соседка Зойка Крылова, замужняя (муж служил на Дальнем Востоке), влюбилась в пленного инженера-немца. Роман начал развиваться, но тут вернулся муж. Зойка родила ему дочку, а потом еще двойню – девочку и мальчишку. Красивый инженер куда-то исчез.
«Боец съел коклету…»
Тамбов, 1986.